» PRESS » ARTICLE

«Счастье моё» и наше общее

Игорь Вишневецкий, «Частный корреспондент», www.chaskor.ru, 21.06.2010

Фильм Сергея Лозницы о гражданской войне внутри каждого из нас

«Счастье моё» С. Лозницы: Чем принято платить за стол и кров и доброе сердце? Правильно. Наутро спящего на одной постели с крохоткой-сыном вдовца оглушают, а потом пристреливают. Потому что враг.

«Счастье моё» было включено в программу Каннского кинофестиваля и получило замечательные отклики французской и британской прессы. На последнем «Кинотавре» «Счастье моё» было отмечено главной наградой гильдии киноведов и кинокритиков, а Лозница — призом за лучшую режиссуру.

Счастье моё я нашёл в нашей дружбе с тобой,

Всё для тебя — и любовь, и мечты…

Счастье моё — это радость цветенья весной,

Всё это ты, моя любимая, всё ты!

Счастье моё, посмотри, наша юность цветёт,

Сколько любви и веселья вокруг…

Радость моя, это молодость песни поёт,

Мы с тобой неразлучны вдвоём, мой цветок, мой друг!

Эти бесхитростные, почти обэриутские стихи Георгия Намлегина (такие могли бы написать Хармс или Олейников), положенные на музыку танго Ефимом Розенфельдом, поёт на предвоенной, 1939 года, пластинке Георгий Виноградов. Они же дают не только название, но и трагический ключ к первому игровому фильму Сергея Лозницы, до того известного как великолепный документалист. Кино. Док

Главные, на мой взгляд, достижения Лозницы в документалистике — это, с одной стороны, фильмы о русской провинции — от сделанной совместно с Маратом Магамбетовым и реконструирующей пространство восточнославянского языческого мифа картины «Жизнь, осень» (1998) до останавливающего время физически гибнущей деревни «Портрета» (2002), а с другой, вероятно, лучшее киноповествование об осаждённом Ленинграде — «Блокада» (2005).

Нет такой клятвы

В «Блокаде» практически отсутствуют речь и крупные планы, только хроника обречённого города, только группы людей в пространстве смерти и одичания да звуки — общественного транспорта, сирен, пожаров, лопнувшего в середине зимы водопровода... Эксперимент с материалом сочетается в каждой из документальных работ Лозницы с математической выверенностью всех элементов конструкции. Нет ничего, что можно было бы добавить или убрать. Всё действует с железной логикой. Возможно, это индивидуальная особенность Лозницы как художника, а также следствие профессиональных занятий прикладной математикой. В интервью, данном этой весной Евгению Майзелю, режиссёр сказал, что вообще-то в искусстве «никакой свободы не существует. Это иллюзия» . Но можно с определёнными основаниями утверждать и то, что таково вообще мышление поколения Лозницы (нашего поколения), прошедшего через то, через что оно прошло в 1990—2000-е и художнически и человечески выстоявшего. Однако — странное дело! — несмотря на тематическую связь с собственной документалистикой — Лозницу практически всегда занимает, что случилось за последнее столетие, если не больше, со страной, как мы оказались там, где мы оказались, и где выход, — знать его предыдущие фильмы для верного понимания «Счастья моего» можно, но не обязательно. Потому что «Счастье моё» впечатывает зрителю так, что мало не покажется.

Без любви

Евгений Майзель в разговоре со мной заметил, что в сравнении с первым игровым фильмом Лозницы документалистика его представляется очень мягкой. Когда я передал это суждение режиссёру, Лозница слегка удивился: «А разве «Портрет» — это мягкий фильм?» Но там, на мой зрительский взгляд, было любование, а временами восхищение пусть и распадающейся, но настоящей крестьянской жизнью, а тут — совершенно другое отношение. Начнём с названия. Любви как таковой в «Счастье моём» нет. Есть рассказ о погубленном чувстве (в новелле-отступлении о возвращающемся в 1946 году с войны в родную деревню и ограбленном на пересадочной станции своими же лейтенанте). Есть и сочувствие (в современных эпизодах — например, вся линия отношений дальнобойщика Георгия, которого исполняет Виктор Немец, с подростком-проституткой в исполнении Ольги Шуваловой), есть неверие в возможность сочувствия (героиня Шуваловой оскорблена человеческим к ней отношением). Ещё Блок научил нас, что разговор о любви может быть метафорой наших взаимоотношений с родиной. Но тогда подразумеваемые отсылки к тексту довоенного танго полны мрачной иронии: ничего даже близкого радости весеннего цветения и песням молодости в повествовательном пространстве, в которое «Счастье моё» затягивает зрителя, не найти. Это пространство экзистенциальной покинутости, проклятого бездорожья, прекрасных, но цепких лесов — камера Олега Муту творит при съёмке зимнего и летнего пейзажа некое подобие картин живописца XIX века Михаила Клодта — и зачарованных болот. Получается прямой по мысли, временами очень красивый, достоверный по типажам, предельно мифологичный и чрезвычайно эмоциональный фильм. Смотришь два часа безотрывно. Работа оператора, игра профессиональных и непрофессиональных актёров, монтаж (визуальный и звуковой), но в первую очередь режиссёрское видение овладевают тобой так, что боишься пропустить любую деталь, ибо ни одной детали в фильме нет не задействованной. Блестящий по лаконизму и юмору диалог — при том что действие по большей части трагично — иногда переходит в высокую поэзию, как в рассказе ошалелого дедка (в исполнении актёра Леонида Алахвердова), лупящего палкой по проезжающей мимо машине внутренних войск, о мёртвых с простреленными затылками, лежащих в братской могиле и говорящих молчанием своих губ. (После просмтора Лозница сказал мне про Алахвердова: «...Пел в ансамбле «Дружба» с Эдитой Пьехой. Актёр он потрясающий. Только четыре дубля — и практически без репетиций». ) Тут вспоминается диалог Владимира и Эстрагона об убиенных, шелестящих листьями и пеплом, в начале второго акта в «Ожидании Годо»: «— О чём они говорят? — Они говорят о жизнях своих. — Им недостаточно быть мёртвыми. — Нет, этого им мало. — Они шумят перьями. — Листьями. — Пеплом. — Листьями. — Скажи ещё что-нибудь! — Я пытаюсь» . Но трагедия и мрак небытия, в которое уходит в заключительном кадре до немоты оглушённый и наконец совершивший свой суд — уничтожив всех мучителей и тех, кто подчинился мучениям — главный герой дальнобойщик Георгий, не давят. Наоборот, после «Счастья моего» (название, как мы видим, мрачно-ироничное) становится необычайно легко, ибо Лозница указывает на спасающую красоту и в том изнаночном, засасывающе-мертвячном мире, о котором весь фильм. Очень давно (может быть, никогда) я не видел русского кино, которое бы действовало на меня как Гоголь или Платонов.

Две притчи

Притч, объясняющих происходящее, в «Счастье моём» две.

Одна — упомянутое возвращение простака-лейтенанта в 1946 году из оккупированной Германии в родную деревню. Среди прочего он везёт невесте трофейное красное платье. Встанет на другом краю села — видно будет. Но то, что лейтенант отобрал по праву победителя у немцев, отбирает у него перед посадкой на идущий на родину поезд мародёрствующий в тылу комендант станции, с которым лейтенант только что пил, и, недолго раздумывая, бывший боевой офицер стреляет из вагона отходящего поезда в обидчика-коменданта. Всё, у него больше нет имени и родины, теперь он вне закона. Ближе к концу фильма смерть настигает и его, уже глубокого старика, когда двое военных из внутренних войск сдают ему, теперь живущему бомжем на отшибе в заброшенном доме, «на приёмку» труп в цинковом гробу (уж не того ли коменданта — проблуждавшего шесть с половиной десятилетий в искривлённом пространстве гиблого края?)… А старик, согласившись на «приёмку» лишь в обмен на символически важную для себя офицерскую шинель старшего из военных, падает, зарубленный топором этого самого военного, находящегося в помрачении от белой горячки. Дальнобойщик Георгий, тоже лишившийся к этому моменту всего, в том числе и имени, и следующий тенью за стариком — когда-то он подвёз старика на своей фуре, а потом старик подобрал его, полузамёрзшего и никому не нужного, на снегу, — вынимает из рук убитого хранимый им все эти годы «вальтер» (тот, из которого он стрелял в коменданта) и выходит на собственную дорогу мщения. Вторая притча — о доме, в котором ютятся в конце фильма старик и Георгий, а до того главный герой живёт с подобравшей его, но в конце концов бросившей цыганкой. Летом 1941 года двое пробирающихся к своим красноармейцев заходят в этот дом, и там их встречает вдовец-учитель, воспитывающий крохотного сына. Жена, говорит им учитель, умерла от сердца. Сами знаете, какие были времена до войны. Я, говорит учитель, учу детей любить и воевать всё равно не буду. Вот придут немцы, они нация культурная, в Бога веруют, школы откроют. Свидетельствую, во время московского просмотра по залу прошла холодная оторопь: мы все помним рассказы старшего поколения о культурных радостях оккупации (с расстрелами подозрительного деревенского элемента, включая таких вот верующих в добро и культуру учителей). Гостеприимный хозяин кормит красноармейцев горячим блюдом с луком, даёт им медку для поправки здоровья, оставляет на ночлег. Чем принято платить за стол и кров и доброе сердце? Правильно. Наутро спящего в одной постели с крохоткой-сыном вдовца оглушают, а потом пристреливают. Потому что враг. Это уже никакая не Отечественная, а самая настоящая гражданская война. Русские убивают русских. Бедная деревенская жизнь 1941-го снята Олегом Муту почти как райская. В сравнении с которой современная предстаёт уже чистой руиной. Зло, как и предательство, раз сотворённое, порождает новое зло. Аллюзия на «Страшную месть» напрашивается сама собой. Лишившийся на всю жизнь дара речи от пережитого ужаса крохотка-сын превращается через семь десятилетий в немого соучастника того, как его односельчане-шатуны сначала кормят печёной картошечкой, а потом бьют поленом по голове заплутавшего в этих краях дальнобойщика Георгия (зеркальный повтор ситуации с красноармейцами). «Немой в поле вовсе не мальчик, оставшийся на хуторе в 1941-м. Просто темы там созвучные (один, отца убили), а персонажи разные», — уточнил в разговоре с автором этих строк Лозница. Зрителю это не важно: происходящее — сюжетная рифма к уже совершавшемуся в этих бездорожных краях. Однако в фуре Георгия не что-то ценное, а мука. «Зря парня побеспокоили», — говорит разочарованно тот, кто его только что огрел поленом. В зале смешок (я уже отмечал чёрный юмор диалогов).

Без слов

Георгий, когда очнётся, больше тоже не произнесёт ни слова. Даже когда расстреляет из «вальтера» всех, кто сладострастно и буднично мучил на его глазах друг друга. Враг — это не другой, это свой. Озверевшие гибэдэдэшники, охраняющие вход в мир этой не-жизни, от чьей «проверки» Георгий ускользает в начале фильма, начинают в конце мочить своего же брата майора милиции Владислава Иванова: «Майор, бля? Из Москвы, бля?» И кажется единственно верным, что на роль абсолютного для них «другого» в фильм приглашён пусть и румынский актёр, но этнический русский, выходец из семьи старообрядцев-липован Влад (sic!) Иванов. Это ведь ужас не внешний, но внутренний, русский ужас, длящийся неведомо сколько. Может быть, со времён раскола. Когда часть народа пустилась в бега от подпавшего, по их мнению, во власть антихриста мира. Деградирует и язык. «Бог», «любовь», «культура» ещё что-то значат в устах учителя-вдовца (того самого, что ждёт избавителей-немцев), но абсолютно неуместны в мрачновато-юморном матерке, на котором общаются все остальные персонажи, кроме Георгия, беглого старика-лейтенанта да несчастного майора милиции. Эти трое, впрочем, ни о чём возвышенном не говорят тоже. Навязчивым фоном вплывает время от времени бандитский «русский шансон». Этот не язык и не музыка самого Лозницы (достаточно увидеть то, как держится и что говорит этот высокий, внутренне ясный и очень умный человек), но режиссёр, похоже, не забывает пожеланий обэриута Александра Введенского: «Уважай бедность языка. Уважай нищие мысли» . Они ведь тоже плод по-своему напряжённой жизни.

На обсуждении фильма, последовавшем после его открытого показа, я задал Лознице два вопроса. Во-первых, можно ли считать «Счастье моё» картиной о продолжающейся гражданской войне в русском обществе.

— Это было одним из заложенных в фильм прочтений, — ответил он. Значит, внутренне обрадовался я, всё мною понято правильно, ибо для меня это и было главной и очень простой мыслью фильма. Хватит хождения по кругам взаимных отмщений и ненависти, длящегося все последние сто лет. Но 90% аудитории ответа Лозницы не услышало и продолжило говорить о своём, в основном прося объяснить, насколько вероятно и допустимо показанное в «Счастье моём». (Продюссер Олег Кохан в какой-то момент не выдержал и вмешался: «Почитайте в газетах, что пишут о происходящем в Приморье».) Во-вторых, спросил я у режиссёра, куда девался эпиграф из Гоголя? А эпиграф замечательный: «Бывает время, когда нельзя иначе устремить общество или даже всё поколение к прекрасному, пока не покажешь всю глубину его настоящей мерзости».

— Эпиграф был в сценарии, — ответил Лозница, — но я его счёл за слишком дидактический. Эпиграф — это теперь первые четыре кадра (поясняю для не видевших фильма: когда человека закатывают в бетон, и притом красиво, горельефно так закатывают). И наконец, уже по окончании обсуждения в личном разговоре поинтересовался у автора «Счастья моего» о главном:

— Вы верите, что кино может изменить общество?

— Уже изменяет, — ответил он мне с улыбкой.